Центр
Алый, лаковый, точно поддразнивающий девчоночьи - лизни, лизни остреньким влажным язычком - бок автобуса с белой фигурной надписью "Intourist" проплыл мимо, совсем рядом, в опасной близости; выше надменно посверкивали в ярком солнце дымчатые стёкла, за которыми чужестранно бледнели невыразительные лица гостей - и он остался один. Точно в вакуумной воронке, проделанной гигантским автобусом, на солнечной отмели тротуара, в неожиданной пустоте. Он сощурился на яркий, возникший точно из паузы уличного движения, полуденный свет, близоруко покрутил головой и пошёл через свободную проезжую часть. Он вовсе не был близорук и беззащитен, но солнце слепило, и так опасно сверкали витрины, стёкла, хромированные детали автомобилей, что глаза казались бездонно-светлыми, как у незрячего. Едва он ступил под пошевеливающуюся хищно сень бульвара - ожил темнотой вспухший зрачок, и лицо вновь обрело выражение, по-прежнему трудноуловимое. Тонкая рубашка даже под лёгким летним пиджаком прилипала к телу навязчивым поцелуем. Утро было прохладным, как высвист одинокой птицы, но почти два незанятых часа ему пришлось провести в пустом зале кинотеатра на незапомнившейся французской картине пятидесятых годов: страсть, соло трубы, смерть; возможно и интересное нечто для разбирающихся в кинематографе. Он вышел из киноте-атра прямо в солнечный обвал полудня. Вот уже некоторое время он бродил по оплавленным переулкам центра - воздух не прокалился, но подтаивал, как масло - казалось бездеятельный, но несколько напряжённый. По Садовому кольцу, как в тигле, тёк расплавленный металл. Ha бульваре было немноголюдно; похрустывающий розовым мелким песком скверик напоминал чем-то пирожное. С утра он был на ногах и уже чувствовал покалывание, гуд крови в капиллярах икр. Он присел на свежевыкрашенную белую скамейку, прохладную даже на глаз. Тень листы по-крабьи шевелилась у ног. В дальнем углу сквера неестественно прямая старуха кормила бубликами отвратительных голубей: плечистых, по большей части увечных, лишённых даже инстинкта самосохранения. Нечистой копошащейся массой они серо пенились у её неожиданно стройных высоких ног; возможно, она когда-то танцевала. Одной рукой она придержи-вала платье, точно ступая в мелкую воду, второй, отведя её далеко в сторону, крошила неблагодарным птицам бублик, но движение было рассеянным, в лице не было умиления. Она точно следила за кем-то. По дальним глянцево-зелёным газонам опрометью носилась бесхозная собака, кажется терьер, волоча за собой поводок, путаясь в собственных ушах и лапах, в поводке и собственной радости. Странное создание, слишком расторможенное, неестественно свободное, чтобы называться животным, чтобы быть не умильным от своей беззащитности, но прекрасным. Как кошка, верящая в смерть. В другом углу сквера, возле жалкого детского городка играла е одиночестве совсем маленькая девочка лет трёх-четырёх, в лиловом платье. Невозможно было понять, в чём заключается смысл её игры - ведь у детей не бывает бессмысленных игр - она переходила с места на место нарочито коротким шажком, то и дело присаживаясь на корточки, потом вскакивала, стремглав перебегала на другое место и вновь переходила на осторожный сдержанный шаг – всё это по какой-то строго определённой, ею одной вычисленной траектории. У неё были короткие тёмные волосы и очень смуглое личико. По узкому бесстрастному лицу старухи нельзя было определить за кем же она следит, за собакой или ребёнком; изредка, в отличие от жирных болезненных голубей, вспугнутые воробьи вздымались стайкой в воздух, и тогда её лицо казалось - мгновение - обрамлённым венком дымчатых звонких птиц. Смуглая девочка в лиловом платьице иногда вдруг, совершенно неожиданно, начинала кружиться на одном месте как-то не по-детски неистово, невесомо, точно в солнечном луче, разметав лепестковый подол платья, и также неожиданно прекращала, продолжала свое необъяснимое дело, будто ничего и не случилось. Это привлекло его внимание - лёгкое, за гранью танца, уже почти за гранью человеческой пластики, кружение завораживало. Внезапно собаку окликнули откуда-то из-за кустов собачьим псевдоанглийским именем; терьер недовольный и преданный, кинулся на голос хозяина, исчез, повизгивая, за стволами деревьев. Стало ясно, что старуха держит на поводке девочку в лиловом платьице.
Он, отдохнув слегка, как человек умеющий расслабляться, неторопливо поднялся со скамейки, бросил последний, короткий и незначащий - так отшвыривают окурок - взгляд на сквер и пошёл прочь с бульвара.
Ему вновь пришлось перейти нагретую солнцем и людьми улочку, полную гомона, запруженную людом и раскалёнными урчащими машинами - он не сразу понял в чём дело, хотя уловил бесцветный запах взбудораженной старой пыли и першащий привкус цемента; пока асфальт крупно не содрогнулся под ногами. Прямо за углом ломали двухэтажный жилой дом; уже обнажились перекрытия, иссушенный песок не оседал в побагровевшем воздухе, и над всем этим местом разрушения стоял какой-то подземный, эпический стон. Стенобитная машина, чуть кренясь на завале щебня, за упреждающим забором, работала отнюдь не с прямолинейной тупостью тарана, скорее даже какое-то кошачье изящество было в её несложном движении. Оранжевый кран легко вздымал многотяжелую бабу, потом неким почти неуловимым - как вкрадчивые жесты тайских бойцов - движением её вздергивало цепями и, качнувшись, она прицельно врезалась в ложную незыблемость человеческого жилища. Дом на глазах превращался в декорацию. В жёлтой кабине весело бесновался, дергая рычаги, полуголый бородатый парень с подвязанными лентой волосами, похожий на звонаря. Уже обнажилась внутренность комнат, лишённых утвари, но акварельно разноцветных: розовых-, голубых, жёлтых; в этом было что-то стыдное и невинное, как женские трусики на бельевой веревке. Поджарые почернелые, как, рабы, люди в оранжевых жилетах складывали у забора какие-то ржавые трубы. Казалось, здесь ещё жарче, чем всюду, и нечем дышать, и грохот весело проламывает мозг. Он торопливо свернул в ближайший проходной дворик, зелёный и влажный, как подорожник, приложенный к свежей ссадине: кое-где из зелени низких кустов выглядывал красный кирпич старых стен и окна подвальных этажей, мирных, с геранью и столетником на подоконниках. Он вытер лоб платком - показалось, что на нём должны остаться следы кирпичной пыли и известки, прошёл через пустую футбольную площадку с единственными воротами, мимо доминошного столика, любовно устроенного в самой глубине тенистой заросли, точно китайская беседка, место уединения и размышлений, а не пива и потного азарта, и вышел в следующий переулочек. Этот был совсем тихим и узнаваемым: аптека, букинистический магазинчик, молочная - сюда солнце не добиралось, выжелтив лишь верхние этажи, жадно распахнувшие сияющие створки окон. Он мельком глянул по сторонам: в чёрной - с золотом - витрине букиниста мелькнуло его собственное глубокое отражение - чересчур, пожалуй, короткая стрижка, неприметное, бледное, чуть неправильное лицо, светлый пиджак, Переходя по сохранившейся брусчатке проезжую часть (как редко, должно быть, по ней ездили), он обогнал высокого черноволосого парня, узкого в кости и гибкого, в чёрной майке без рукавов, На предплечье у него синела татуировка - приплясывающий джокер. Парень, точно почувствовав его взгляд, обернулся через плечо и посмотрел на него с яркой осклизлой ненавистью. Он равнодушно принял этот нелепый опасный вызов, будто впустил в себя, как впускал многое, и парень отвёл посеревшие глаза. Но это ему не понравилось, Он решил выйти на более оживлённую улицу, на открытое пространство, если не более безопасное, то уж равно опасное для всех.
Площадь показалась необъятной после тишайшего, точно забытого, переулка захваченная коловратным бессмысленным движением автомобилей - мнилось они бесцельно перемещаются здесь по замкнутому кругу, одни и те же, с наказанными грешниками за душными лобовыми стёклами. Автобусы, рыкая, обдавали толпу приторно удушливым чадом выхлопа, позвякивали, погромыхивали троллейбусы, и люди спешили по параллельным и пересекающимся орбитам, пёстрые, отдельные, но слишком многочисленные, чтобы не быть одинаковыми. Он ступил на край тротуара к пешеходной дорожке, как вдруг что-то привлекло его внимание. Лицо, прилипшее изнутри к окну проползающего троллейбуса, лицо, расплющенное этим недоуменным выражением узнавания, - но этого не могло быть. Он постоял ещё немного, корректируя себя, глядя, вслед ушедшему троллейбусу - на остановке никто не вышел, но и не мог выйти: разве что женщина с продуктовыми сумками или всклокоченный школьник с медяками в потном кулаке. Он сосредоточенно сощурил светлые глаза, проверяя себя, точно взвешивая что-то, но тут зелёный леденец светофора высветил зрачок. Он пересёк площадь, взглянул на электрические часы с судорожной стрелкой, шинкующей минуты, и присел на жёсткую без спинки скамью возле памятника. Место было неудачным - прокалённый камень, случайные, как-то не по-хорошему случайные, люди, белесоватая пелена смога - если бы он ещё ждал здесь кого-то, но он никого не ждал. Рядом на скамейке мужчина его возраста в мятой армейской рубашке, с перебинтованным запястьем, деловито выдавливал из пачки на ладонь таблетки зеленоватого цвета, набрал изрядную горсть, закинул их в рот, длинно, тягуче сглотнул, ничем не запивая, Его припухшие глаза избегали предметов и лиц; то ли ускользали, то ли терялись среди них. Но само лицо, вовсе не старое ещё, было непрозрачным, мутным, как тусклое стекло. Он рассеянно поднялся и, чуть прихрамывая, побрёл куда-то мимо жестикулирующих армян, сонных разморенных девочек-подростков с обувными коробками и расползшимся гримом, огромных складчатокожих женщин с лицами языческих богов. Смятая пластинка осталась серебристо поблескивать рыбьей чешуйкой на лавочке. Транквилизаторы, определил он и тоже поднялся, направляясь к телефонному автомату. Шёл он не совсем уверенно, впрочем, быть может, это только казалось от окружившего его многолюдного чересчур живого движения. Кабина стояла на самом солнце, посвечивая пыльным стеклом и алюминием, раскалённая, точно новейшая инквизиторская камера эдакая. Железная Дева последней модификации. Когда тугая дверца с астматическим "пафф" вдавила его внутрь, он мгновенно ощутил, что лёгкие сожжены сухим вакуумным жаром и кислорода больше не будет. Мгновенно же он взмок, не вспотел, но сделался мокрым, будто от хлынувшего откуда-то изнутри, из расширенных пор плоти, горячего ливня; влага струилась по лицу, и одежда бесстыдно облепила тело. Пытаясь сохранить равновесие и остатки достоинства, он неторопливо набрал номер. Гудки беспомощно ныли в раздавшемся шуршании трубки, но на четвёртом он внезапно опустил её, не дожидаясь ответа, и вышел.
Внешнее пекло и уличный чад дышали теперь невинностью, тень, что приняла его на другой стороне улицы, была милосердна и стыдливо грезила гаванью, бризом, глотком открытого пространства. Ниже по улице был сквер с фонтаном, он почувствовал его присутствие за полтора квартала - так чувствуют, должно быть, приближение эпилептического припадка или Ангела. Фонтан в центре каменистого, но обсаженного густыми деревьями, прямоугольника и впрямь походил на улыбчивого Ангела Воды: трепещущий, сияющий, многокрылый, рыдающий радостно. Он вступил на его территорию, небрежно помеченную колеблещемся облаком невесомой мороси, точно под благословение, и даже улыбнулся чему-то забытому. Народ теснился к стеклянному живому дереву, кажется, мелькнул в этой полупраздной жаждущей толпе давешний мятый любитель транквилизаторов. Он пересёк гранитный прямоугольник, точно солнечную арену римского цирка, опустился по нескольким ступеням на нижнюю площадку: здесь, под сенью тяжеловатых от близости воды крон, сидели покинутые другими и собой люди - старики, беременные женщины, усталые, но юные влюблённые, какие-то невнятные мужчины и женщины, которым явно некуда было спешить. Эта тер-раса сквера, в отличие от верхней, оживляемой холодной и пламенной силой водомёта, не была местом передышки, минутного отдохновения, но, скорее, - приютом. Два каменных чудовища - рыбы ли? сирены? - извергали из своих вечно удивленных ртов струи серебристо-пепельной, не вызолоченной солнцем воды в небольшой, чуть осклизлый водоём, попахивающий разложением и лаской. Он с видом бездеятельным, но сосредоточенным, присел на холодящий парапет, и сидел так, точно занятый чем-то определённым - а всего лишь слушал неумолчный шум струй, глядел на тёмно-зелёную воду, стоячую, но колеблющуюся, в глубине которой мнилось что-то живое, чего там не было. Вода словно напоминала о чём-то. Словно воспоминание о забытом сне - сон забыт, непредставим теперь, но воспоминание о нём живо плещется зелёной волной у самых глаз, возвращая ему иллюзорную реальность. Рядом на парапете была аккуратно разложена вчерашняя или позавчерашняя поблекшая уже газета с фотографиями каких-то безвидных людей за решёткой. Сколько просидел он так, глядя на воду, сказать трудно, но солнце сползло, пожалуй, ещё на несколько градусов, и в его белом хохоте появился уже жёлтый яичный цвет, не стало много прохладней, но тени несколько удлинились, а некто, склонившийся над сидящим и вежливо задавший ничего не значащий городской вопрос, не получил ответа.
Когда он снова тронулся в свой путь, первым возникшим ощущением стало довольно резкое и неожиданное чувство голода: точно где-то под ложечкой застрял посторонний неудобный предмет, вроде тяжёлого тусклого кристалла с режущими гранями. Слюна сделалась вязкой и горьковатой, как древесный сок. Неприметно для себя он вышел на бойкую торговую улочку, выпестрённую пыльными полосатыми тентами над темнеющими витринами магазинов - словно будничная ярмарка. Народу, казалось, стало ещё больше, но лица утратили угрюмость и озабоченность копошащегося полудня, точно надеждой, высвеченные неясным ожиданием вечера - рабочий день подходил к концу. Жар не спал, он сделался как-то мягче; в нём не чувствовалась больше бесчеловечная сила палящего зенита, напротив, тепло тела и крови исполнили уже непрямые, ожившие лучи заваливающегося к западу солнца. Он перешёл на запруженную чуть возбуждённым повеселевшим народом сторону улицы, полную мелких магазинчиков, закусочных и кафе. Темноватая стеклянная дверь дешевой столовой отразила его, качнувшись, будто поманила, и он ступил внутрь. Здесь было душно от плотного кухонного запаха, и влажный полумрак, по контрасту, казался почти коричневым, лица людей смутно различались в нём, но он и не смотрел на людей. Женщины е сероватых халатах с мокрыми и бесстрастными от усталости лицами механически суетились на раздаче. Уставленная горячими блюдами и закусками витрина вызвала в нем лишь чувство лёгкого недоуменного отвращения: пища в стандартных общепитовских тарелках, казалось, только притворяется съедобной. Он взял стакан сметаны, мутный компот и кусок черствого хлеба, нашёл свободное место за нечистым столиком и присел, пододвинув стул движением человека, занимающего наиболее удобную и безопасную позицию. Склонившись над едой, он цепко, но без особого интереса посматривал на случайных и разных посетителей случайного же заведения. Они были, пожалуй, даже слишком разными, чтобы привлечь чем-то его внимание. Только за соседним столиком две смуглые, точно вот-вот вернувшиеся откуда-то с юга, красивые девушки переговаривались о чём-то неслышно и оживлённо, и не менее увлечённо поглощали еду. Их лица чуть лоснились, посвечивая, и губы маслянисто поблёскивали, призывно и совершенно невинно. В одной было что-то восточное, татарское, высокие откровенно грубоватые скулы выдавали её, но именно это лишённое изящества лицо привлекало своей открытой честностью, честностью чувственности, полуосознанной, почти животной, таинственной, как раскосая темнота глаз. Её тело наездницы с низкими крутыми бедрами и коротковатыми, высоко открытыми ногами было налито возбуждающей силой; и глубоко открытая загорелая грудь - сосок должен быть тугим и вишневым, и тесно обтянутые платьем, четко очерченные тяжеловатые ягодицы, и по-мужски широко расставленные ляжки, таящие там, дальше, сумрак, и непрестанно шевелящиеся губы - во всём было нечто живое, даже слишком живое; она была похожа на палача. Её собеседница, хрупкая, крашеная блондинка, была лишь тенью, бледной мотыльковой тенью, вызывающей порочную жалость своими острыми ключицами, ускользающим взглядом, мальчиковыми бедрами, ногой, закинутой за ногу, так что виднелась из-под кромки платья узкая манящая, пожалуй, больше, чем само её тело, полоска атласных розовых трусиков. И всё в ней было рассчитано на эту полуночную ускользающую жалость, нежность, так легко перерождающуюся в жестокую ненависть. Наверное, таких бьют возле гостиниц. Они ели почти жадно, занятые разговором, и меньше всего хотел бы он услышать о чём они говорят, он вообще пожалел, что обратил на них внимание; только отчего-то ему всё мерещилось, что говорят они о нём. Он вытер губы прозрачной салфеткой и поднялся из-за стола.
Он вышел из кафе целеустремленным шагом пообедавшего человека. Улица, после утробного приглушенного сумрака закусочной оказалась слишком яркой и кричащей. Он решил перейти на параллельную, тихую, усаженную стареющими деревьями. Для этого, чтобы срезать угол, он свернул в сырую, как гортань, подворотню с исписанными стенами - отнюдь не детским почерком, но он не обратил внимания на эти улейные немые письмена. Миновав её, он пересёк какой-то совсем невзрачный и тёплый, ласковый, как моллюск, проулочек и привычно повернул в проходной двор. Но лишь ступив в него, точно перейдя невидимую границу, он резко остановился, натолкнувшись на некую преграду - он не сразу понял, что это. Что-то заставило его упереться всем телом в пустой воздух - ещё даже не чувство опасности, не страх - звук. Плоский и не очень громкий звук - выстрелы. Дворик был самым обыкновенным - куцая зелень, ограда какой-то фабрички, вся в седых потеках человечьей мочи, задняя стена магазина, заставленная, громоздящейся, посеревшей от времени тарой, несвежие запахи и верхний крик птиц. А там: возле дверей магазина пыльная черная "волга" с раскрытой дверцей и лобовым стеклом, подёрнутым серебристой паучьей сетью трещин, за которыми не видно водителя, и в полушаге от безнадежно распахнутой дверцы человек в неестественной моментальной позе - не свой, чуждый, нечеловеческий выгиб тела, точно у рыбы, сорвавшейся с лески, и клубничное пятно вместо лица. Руки с инкассаторской сумкой ещё не опали, были выброшены бессмысленно вперёд, навстречу смерти, а от угла дома, прикрываясь за кренящимся столпом полусгнивших ящиков, широко полуприсев на корточки, раскорячась зло и нелепо, стрелял одиночными выстрелами нападающий с ощеренным в пол-лица ртом, ртом-маской, скрывающей всё остальное - и непонятно уже по кому, для вящего ужаса или не в силах остановить судорожное движение пальца, дёргающего курок. И второй, в движении, пересекающий двор, зажав автомат подмышкой, со спины, широкой, но костлявой. Он обернулся через плечо, хотя не мог услышать за собой ни звука, обернулся, как зверь, на мимолетное движение - лицо его показалось пластилиново гладким, растянутым от этой нестерпимой жажды. Глаза были абсолютно незрячими, точно лишёнными радужной оболочки, будто ориентировался он по запаху или вибрации воздуха. Ему не нужно было видеть. И он тоже не увидел его. Ствол плавно, по правильной дуге, развернулся, к нему чёрной дыркой и беззвучно харкнул грязновато-жёлтым огнём. Он не успел расставить увиденное в своём пустом сознании, он не соотнёс движение и выстрел с собой, не услышал ещё его отрывистого звука, но некая страшная сила не то чтобы выдернула его из мира, но будто весь мир выдернула из него, откуда-то из его живота, и швырнула в сторону. И возникшее жемчужное облачко, возникшее на уровне груди, в которое он безмолвно нырнул, теряя глаза, и бесконечно летящая в лицо, заполнившая всё видимое, колыхающаяся волнами плоскость асфальта - он ничего не успел, но всё было просто. Падая, он успел подумать:
- О, Боже!

Комментарии
Отправить комментарий